

— Дамир, расскажите про ваш первый день на передовой. Что запоминается в первую очередь — запахи, звуки, приказы?
— Вы когда-нибудь задумывались, каково это — в первый же день на войне, ещё даже не нюхнув пороха, услышать: «Ты не копай, ты — медик, поехали за трупами»? Инструктором по тактической медицине я стал задолго до учебки, и все это было отражено в документах. Поэтому командир сразу на общем построении объявил: «Это наш медик. Остальное выучит на месте». И всё. На полигон стрелять я так и не попал. «Ты и так всё знаешь», — сказали мне и буквально через неделю отправили на передовую.
Первый день. Утро. Просыпаюсь в блиндаже, слышу команду: «Копать!». Ну, я как все, взял лопату, копал. Минут двадцать прошло, не больше. Идут командиры, смотрят на меня: «Ты чё здесь делаешь?». Я отвечаю: «Как все, блин, блиндаж рою». Они такие: «Серьёзно? Ты с таким опытом — и здесь? Тебя вчера вечером привезли, а мы уже нашли тебе задачу». Бронежилет на шею, автомат в руки — и поехали. Забирать погибших.
Мы заезжаем на позицию. Знаете, чем пахнет смерть? Я запомнил этот запах навсегда. Везде стоит трупный дух, ты дышишь им, он въедается в одежду. Мы грузили «двухсотых». Я, человек по жизни позитивный, вдруг понимаю: вокруг грязь, боль и эти молчаливые тела. А водитель рядом — спасибо ему потом — рвёт с места. Вытащили двоих. Потом ещё за двоими ехали, но туда уже не зашли…
И тут — бабах! Водитель кричит: «Прыгаем из машины!». Я не знал, что умею так быстро бегать — в бронежилете, с автоматом, на ходу вылететь из УАЗа. Бегу впереди, а по нам уже «птичка» отрабатывает. Но мы все остались живы. Только осколки из водителя потом вытаскивали — мелкие, но мерзкие.
Я ещё ему в тот момент говорю: «Не тормози!». Он удивлённо: «Зачем тормозить?!». А я ему: «Мне надо на поле, собрать букет из белых флажков». Он на меня смотрит как на дебила: «Ты настолько охренел, что тебя даже не убило? Раненые кругом, а ты про букеты?!». А я ему: «А что духом-то падать?». Я хотел просто переключить внимание истекающего кровью водителя, пытался шутить про букет. Белые флажки — это сапёры метили мины.
— Были моменты, когда вы слышали чей-то отчаянный призыв о помощи и понимали — надо спасать своих под жестким обстрелом любой ценой?
— Один случай я помню до мурашек. По рации слышу отчаянную просьбу — молодой парень, лет двадцати, не больше. Кричит: «Я трёхсотый! Я трёхсотый! Помогите, пожалуйста!». И всё. Больше ничего. Просто голос, в котором уже не было надежды, только отчаяние.
В тот момент я находился на передовой. Приказа не было. Вообще. Никто мне не говорил: «Беги и доставай его!». Но я встал и побежал. Мы с другом, с Берлином, вдвоём рванули туда, где кричал этот парень.
И знаете, что самое страшное? Это даже нельзя назвать стоном. Это стон, смешанный с диким, животным страхом. Когда человек просто не хочет умирать. Он ещё жив, но внутри него уже всё оборвалось. Я сейчас рассказываю, а у самого мурашки по коже. Очень тяжело слышать, как кто-то уходит. Когда ты не можешь остановить время, не можешь вернуть его назад, а он просто кричит тебе в рацию, просит о помощи, и ты бежишь, потому что по-другому нельзя.


Мне, кстати, за это потом влетело. Командир сказал: «Без приказа полез». Но я считаю, что, когда человек просит о помощи, приказы уже не важны.
Вспоминаю, как мы с другом были тяжело ранены, но продолжали по рации докладывать обстановку, координировать действия наших штурмовиков, когда по нам работала артиллерия противника.
— Зачем раненому человеку продолжать работать, докладывать, контролировать? Что вас заставляло не отключаться?
— Я продолжал работать по рации, потому что лучше меня эту обстановку не видел никто. Понимаете? Если я замолчу, если я просто лягу и скажу «всё, я раненый, спасайте меня», — сколько ещё жизней мы потеряем? Я видел, куда летят птички, слышал, откуда бьёт арта, знал, где ждуны сидят. И я просто не мог позволить себе заткнуться. Докладывал, предупреждал, координировал. Даже когда сам уже еле стоял.
Это рвет душу, честно. Плакать хочется. По-человечески хочется выть. Но главное — чтоб другие не погибли. Я вот этого боялся больше всего. Не своей смерти — а того, что кто-то ещё умрёт, потому что я вовремя не сказал, не предупредил, не подсказал.
И рядом со мной был друг. Тот самый, которого я вытащил чуть раньше. Ему ногу почти оторвало. Я накинул ему турникеты, перевязал, потом оказалось — пальцы оторваны на руке. Он то терял сознание, то приходил в себя, начинал бредить, пытался снять ботинок, а я его одёргивал: «Стой, нельзя!». И за временем следил — жгуты надо расслаблять, чтобы ткань не отмирала. У себя тоже проверял. И у него, и у себя. Руки заняты, голова — тоже. А рация в ухе — продолжает работать. Потому что некогда отключаться.
И вот мы там, в этом аду. Я, по крайней мере, приехал туда защищать, воевать. А некоторые, знаете, просто денежку зарабатывают. И вот эта мысль тоже держала — мы тут жизни друг друга держим, кровь проливаем, а кто-то на этом бабло считает. Так что нет, я не имел права замолкать.
— Вы уже мне рассказали в личной беседе, что остались живы благодаря бойцу с позывным Була. Расскажите о нем.
— Про Булу я могу говорить бесконечно. И ему, и его родителям хочу выразить огромную благодарность — хоть на колени встать, честно. Мы до сих пор общаемся, дружим. Это человек, который перевернул моё представление о том, что такое настоящий боевой товарищ.
Командир сказал чётко: за нами нельзя. Там было адское пекло, заходить за нами — верная смерть. Обстрел, дроны, кассетники — всё летело в ту точку. Командир запретил. А Була ослушался. Он каким-то невероятным образом пробежал пять километров под этим огнём и умудрился к нам пролезть. Один. Представьте: все прятались, все сидели по укрытиям, а он один встал и побежал. Потому что знал — там Берлин с оторванной ногой и я с раздробленным коленом, оторванной ногой, осколками в голове, руках, позвоночнике.
Я тогда не мог даже пошевелиться. Берлин тоже. Мы просто лежали и ждали. А он прибежал.
И знаете, что я понял? У него просто отсутствует чувство самосохранения. Либо Бог его так бережёт, что пули и осколки облетают его стороной. Потому что это не первый раз. Була — это человек, который спас не одного, не двух — много людей. Он десятки раз лез туда, куда никто не лез. Он вытаскивал раненых, когда другие прятались. Я вообще не понимаю, почему ему до сих пор не дали звание Героя. Давным-давно пора. Таких людей награждают при жизни, а он ходит без звёзд. Но для нас он герой без всяких медалей.
Мы тогда подбежали к остальным — там ещё шесть человек было. Пятерых они с другими ребятами умудрились вывести, а нас с Берлином оставили — самых тяжёлых. И вот Була в этом аду забежал за нами. Чем смог — помог, перетянул, вытащил.
Сейчас он дома, восстанавливается после ранения. Всё нормально, на связи постоянно. Хочет в гости приехать — жду. Мы выполняли с ним одну работу, делили один окоп, одну боль.
И знаете, я ни капли не жалею, что туда поехал. Хотя сейчас на грани — врачи говорят об ампутации. Нога полностью отсохла, чувствительности нет, уже почти не болит. Но цена одной ноги не стоит цены тех жизней, которые я смог вытащить. Я бы поехал снова. Снова встал бы в строй, снова побежал бы на помощь. Потому что настоящий боец не считает потери — он считает спасённых. И Була — яркое тому доказательство.
— Какая эвакуация была самой страшной и безумной в вашей жизни?
— Самая жесткая эвакуация в моей жизни — это когда вытаскивали меня с Берлином. Сущий ад. Не дай бог никому такое пережить.
Я тогда еще контуженный был знатно — гаубица рядом прилетела. Говорят, я сам Берлина оттащил к кустам, где после «155-ки» небольшой экран остался. Туда я и загрузил наши ноги. Потом постоянно перетягивал его, расслаблял жгуты — у нас там всё запуталось. Палки откуда-то нашел, фиксировал как мог.
Тут подбегает Була. Убирает мои палки, берет обычное охотничье ружье с дробью — говорит, небо контролировать, чтоб птички не подлетели. И кричит: «С ногой Берлина решай, а то не вытащим». Я нашел две дощечки — откуда, сам не помню. Говорю Берлину: «Сейчас будет очень больно». Зафиксировал ногу, как смог.
Дальше «союзники» (так мы называли соседей нашей части) вылезли с носилками, загрузили Берлина. Була мой автомат (я ласково его окрестил Манюней) не бросил, хотя я орал, чтоб оставил. Я свою «Манюню» так любил! Он меня просто обманул — выманил автомат и за спину закинул, чтоб я не видел.
Добрались до железного гаража, дырявого уже. Прямо там птичка летит, Берлина закинули внутрь, все попрятались. Я не помню, у кого ствол забрал, но помню, как орал: «Птички, летите ко мне!» — с матом пытался по ним стрелять. Штурмовики подходили, один на мотоцикле выехал. Посадили меня спиной вперед, чтоб я тыл контролировал. Держался — удивительно, контуженный, без ноги.
У какого-то завода ребята разрезали мне брюки: «Капец, у тебя тут весело, как на ногах вообще стоишь?» Обработали, сколько могли. Потом свои подбежали, через развалины потащили. Помню, остановились у дерева отдохнуть, я говорю: «Бронежилет не сниму, страх а то какая будет работа». Кровь течёт, а я такой: «Погнали». На спуске на плечи закинули, добежали до вторых развалин. Только залезли — как по УАЗику сзади «сто пятьдесят пятка» прилетела. Думал, оторвет. Не оторвало.
Там мне дали сладкой воды. Откуда — не знаю, но я попросил, потому что медик знает: кровопотеря требует сладкого. Переждали обстрел и рванули к трубе.
До трубы — два семьсот, почти три километра. Нашли тележку, я на нее лег, отталкивался от стенок. В одном месте пробило трубу прилетом, я отключаюсь. И тут вижу — турникет слетел. Видать, зацепился, когда залезал. Я уже ухожу, кричу парням: «Мне жгут нужен!» И они достали турникет ручной работы — самодельный, ребята делают в домашних условиях. Если б не он — остался бы я там, в трубе.
Вылезли. Один из «союзников», жизнерадостный такой, веселый, тащил меня на руках: «Меня дроны боком обходят, я удачливый». Вытащил. Потом он погиб от дрона... До сих пор помню его.
На другом конце трубы минут двадцать ждали мотоцикл. Меня привязали к человеку, я уже терял сознание, но ружье дали — от птичек отстреливаться. Добрались до позиции, там чай со сгущенкой только начали пить — нас кассетными начали бомбить. Заночевал там.
В четыре утра опять мотоцикл. Лесопосадка, ракета в землю залетела — почему-то не взорвалась, так и стоит. Рядом УАЗик на скорости, закинули. Едем, там еще раненые оказались. Танк стоял, мне дали прибор отслеживать дроны. Я дополз до танка, залез под него, смотрел в небо. Танк уехал, ребят долго не было, я думал — всё. Потом нашли тачку, загрузились. Очнулся уже в госпитале.
Включаю свет — Берлин лежит соседний. Я ему: «Живой?». Он: «Да, брат. Спасибо тебе». А я думал, он уже «двухсотый». Потом Луганск, вертолет до Ростова, два госпиталя, Владикавказ, поезд — и домой.
Говорят, я сейчас на грани ампутации — нога отсохла. Но я не жалею, что поехал. Цена одной ноги не стоит тех жизней, что мы вытащили.
— Ваш инструкторский опыт по выживанию — он вообще работал там, где всё решает не лес, а война?
— Инструкторский опыт — он работает везде. В горах, в лесу, в окопе, в трубе под кассетниками. Он помогает не растеряться в любой тяжелой обстановке, а главное — искать способ, как в ней не просто выжить, а прижиться, адаптироваться, действовать.
Я всегда учил своих туристов: смотрите на камни. Представьте, что это не просто хаотичная россыпь, а лестница. Мысленно выстройте ступеньки — и идите. И этот принцип, это умение видеть порядок в хаосе, работать на автомате — оно спасло меня там, где, казалось, спастись невозможно.
Сейчас мы открыли базу, где тренируем ребят по тактической медицине. Я был сильно контужен, память подводила, координация сбивалась. Но благодаря тому, что все действия доведены до автоматизма — жгуты, турникеты, перевязки, оценка обстановки — я смог работать, когда сознание уже плыло. И мои ребята остались живы. И я — тоже. Автоматизм — это и есть тот самый камень, по которому ты идёшь, даже когда не видишь дороги.
— У вас есть награды? Расскажите их историю.
— Награды есть. Я даже не считал, сколько и какие — знаю, что медаль «За отвагу», «За веру и волю», «За освобождение Луганска». Недавно вызывали на сцену, поздравляли.
Но есть одна деталь: я уходил через Оренбургский казачий полк, поэтому все награды, к сожалению, пришли туда. Сейчас жду, когда передадут.
По поводу наград скажу честно: я не за ними туда шёл. Мне не важно, сколько их. Мне важно другое. Человеческие жизни — вот что по-настоящему ценно. А награды — они бумажные, они приложатся. Главное, чтобы ребята возвращались живыми.
— Какая минута на войне показалась для вас самой длинной и что вы в ней поняли о себе?
— Самая долгая минута на войне? Когда мы лежали там четыре с половиной часа, а нас бомбили. Я впервые увидел человека, который при команде «ложись» не просто падает на землю, а буквально входит в неё — лишь бы остаться живым. В тот момент мне казалось, что время остановилось.
Я помню, как Берлин пришёл в сознание. Я говорю ему: «Давай помолимся». А он: «Я уже помолился, брат». Тогда я сказал: «Я мусульманин. Но я тоже хочу обратиться к Богу». И я молился — по-своему, прося Всевышнего о спасении. Мы оба были в плачевном состоянии, теряли сознание, но разговаривали. Это было важно.
Тогда я и сказал командиру по рации: «Последняя просьба. Выполните?», хотя я понимал — мы сейчас «двухсотые». Он говорит: «Говори, что надо». И я ответил: «Вытащите нас, пожалуйста, свежими, а не сухими». Знаете, что это значит? Свежие — это когда сразу забирают, пока тело ещё целое. Сухие — когда уже разлагаешься, когда родным страшно смотреть. Я хотел, чтобы родители увидели нас людьми, а не тем, что остаётся от человека.
Мы вылезли из этого ада. Силой упрямства, милостью Всевышнего и невероятной отваге Булы — он сделал невозможное!
— Дамир, спасибо за вашу правду и за то, что остаётесь настоящим человеком в тяжелейших условиях. Пусть дома всегда ждут, а друзья будут рядом — живые и здоровые. Спасибо, что вернулись!
Фото из архива Дамира Гусманова.

