Отец
Я уже писал, как в начале моей жизни «выстрелили» воспоминания маршала Жукова и как до сих пор, по прошествии более полувека, отдается эхо того выстрела в моей не даром треснутой ушной перепонке.
А теперь я хочу, чтобы «выстрелили» воспоминания другого маршала – моего отца, собранные мамой в небольшую книжицу после его смерти и изданные благодаря моему самому младшему брату.
Отец, в военном смысле, не был не то что Жуковым, а даже маршалом, но Советский Союз жил трудами таких, как он, садовников жизни, для которых садом была вся страна.
В том возрасте, когда я в садах Суворовского училища, считай, военного лицея, безмятежно (или мятежно) перечитывал воспоминания маршала Жукова, отец в том самом нежном возрасте уже вовсю пахал на лошади колхозное поле. И пахал не один, не просто так, а соревнуясь со своим другом-ровесником. Сейчас это назвали бы конкуренцией, суть которой — повышать производительность капиталистического труда, а тогда для юных друзей их труд назывался коммунистическим, а их соревнование – социалистическим. Только им обоим дела не было до этой идейной эквилибристики: каждый из них, даже оставаясь друг без друга, в одиночку, все равно соревновался – с надвинувшейся весной соревновался, поглощая и закрытыми глазами ее капитал и тем преумножая свой – капитал еще не прозревшей молодости.
Но прежде была зима, когда в колхозной конюшне хромой бригадир определил каждому из них свою лошадь. К той военной зиме, которая, по счастью, оказалась потом последней, в их деревушке в одну улицу отец с другом остались главными работниками, вернее, не остались, а, пока шла война, выросли в свои неполные пятнадцать лет.
Из воспоминаний папы:
—Отец и два старших брата воевали на фронте, а на третьего брата, второго по возрасту, уже больше года как пришла похоронка. Бабушка плакала, хотя плакать было опасно – слезам не верили, а верили только Москве – там были пушки, а вся страна была мясом, которое слепо разрубал топор похоронок…
Отец не плакал – он понимал, что теперь ему пахать за всех – за живых и мертвых. Понимал это и друг, однако они оба очень сомневались, понимают ли это их лошади, без чьей мышечной массы пушка трудолюбия друзей не выстрелила бы никогда. А мышц-то как раз и не было: уже к середине зимы от бескормицы лошади на конюшне так отощали, что походили на ни на что не годных старых кляч. И друзья после уроков бежали из школы, что находилась в соседней деревне, прямиком на конюшню и, раздобыв, всеми правдами, а чаще неправдами, несколько горстей отрубей, смешивали их с измельченной несъедобной соломой, чтобы было больше, и тут же прямо с ладоней кормили своих в общем-то уже боевых товарищей.
Когда вышли на первую пахоту, при ярком весеннем солнце, на «товарищей» было страшно смотреть – не только каждая косточка торчала, но и шерсть, покрывающая их, свалялась и сбилась безобразными клоками – даже вороны, не смея каркнуть, бесшумно облетали стороной. И тут еще стальные лемеха обоих плугов безотрадно тускнели зимней ржавчиной. Хотелось не просто каркнуть, а гаркнуть во все горло – и против проклятой войны, и против инвалида-бригадира, что поставил их каждого за ржавый плуг и препоручил высшей воле – и не благословляющим словом, а молча, одним взглядом. Но друзья и так понимали, что высшая воля у Того, Кто знает счет каждой пушке, да что там пушке – каждому выстрелу, как бы далеко это не было от Москвы. И как же тут было не верить в Его всемогущество и не желать, чтобы своим всевидящим оком Он и их сосчитал, вместе с лошадьми, и поставил на учет, как боевую единицу. И тогда за Него – За Сталина! – крик рвался бы уже не из горла, а прямо из сердца. И ведь действительно рвался.
При завершении половины первого круга, когда земля, пока чуть уловимо, но уже запахла пашней, на дальнем конце поля, на солнцепеке, уклонившемся от пощечин северных ветров, бойцы трудового фронта – и раньше четвероногие, чем двуногие – увидели райскую зелень первой травы и, ломая борозду, инстинктивно потянулись туда, чтобы уткнуться изможденными, как не крути, сиротской зимой, мордами в спасительные весенние ладони матушки-природы.
И произошло чудо! В считанные дни лошадей стало не узнать: тела их налились, шерсть залоснилась, блестя на солнце, точно два дохлых Росинанта, как в сказке, прямо на глазах превратились в двух могучих Буцефалов. Надо заметить, что отец не напрягался насчет лошадиных кличек, но Александра-то Македонского от Дон Кихота он очень различал. И если поначалу непаханое поле представлялось ему неодолимой ветряной мельницей, то теперь, с таким-то конем, он готов был распахать землю аж до Индийского океана и заодно уж и омыть там перепачканные сапоги победителя.
И пусть потом жизнь не раз забрасывала в шаткое седло Росинанта и было сломано немало копий о деревянные бока сильных мира сего, но дух весны 45-го года дышал в отце всегда. И он пахал, всю свою долгую жизнь, пахал, как пашут только победители. И когда пришел срок последней пахоты на отца было страшно смотреть, как на ту его первую лошадь после последней военной зимы.
Отец умирал тяжело, мучительно тяжело – болезнь побеждала месяц за месяцем, день за днем, час за часом, пока от тела почти ничего не осталось, только иссохшие кости, обтянутые прозрачной кожей. Но дух все еще дышал. Наконец дыхание прекратилось, сердце остановилось. Прошли гнетущие минуты тишины, подтверждающие, что отца уже нет. И вдруг, до смертной дрожи перепугав сидевшего рядом сына, отец сделал долгий-долгий-долгий выдох, точно дух его, сломав борозду смерти, уткнулся в райскую зелень бессмертия.
Мама не просто разделяла это чувство (ибо «Вся Россия – наш сад» – это не мысль, не интеллектуальный образ, который можно понять умом и измерить общим аршином, нет, это чувство! ), и мама, как учительница русского языка и литературы, сеяла в душах своих учеников высокое, нежное, доброе, чтобы там у каждого пророс свой сад – своя, личная, Россия, в которую можно только верить!
Подготовила к публикации Эмилия Завричко.
Фото из семейного архива Саяповых.